Без риторики («Литература и искусство» 14 ноября 1942 года)

В. АЛЕКСАНДРОВ

«Они стоят по грудь в земле, перед ними пустое поле и пустая дорога; вот пройдет двадцать минут, и стремительные, весящие две тысячи пудов пушечные танки вырвутся со скрежетом в крутящихся облаках пыли. — Идут! — крикнет сержант. — Идут, ребята, смотри!».

«Они стоят в своих ямах, и нет никого впереди них… Облака над ними, пролетит птица и скроется, они стоят по грудь в земле и ждут, всматриваются. Им отражать натиск танков. Их глаза уже не видят друзей, их глаза ждут врага».

Никто из читавших повесть Василия Гроссмана «Народ бессмертен» не забудет этих замечательных строк. Их сила — в сознании ответственности, в том глубоком и напряженном чувстве, которое связывает писателя с этими людьми, его фронтовыми товарищами.

С ними, с теми, кто бьется за жизнь своего народа, — вся страна; о ними — всем своим дыханием, всеми своими помыслами. Этой направленностью определяются все наши оценки. В работе, в личном быту, в общественной деятельности ценно то, что поддерживает и помогает, что крепит эту связь, это единство усилий. Те же оценки — в литературе. Ее свет — всегда отраженный от жизни. И теперь тем важней, тем дороже для нас литература, чем ближе она к этой огромной и трудной жизни, к этим сражающимся людям, — самому дорогому, что у нас есть.

Нужно видеть их, слышать их голос. «Они не любят рассказывать о себе» — в скольких очерках находили мы эту фразу. Да, они не любуются собой, их «я» у них не на первом месте. Они рассказывают о делах, о поступках, но так, что из рассказа, из поступка, из подвига проступает перед нами их личность, их человеческий облик.

Степь, группа прорвавшихся неприятельских танков. «Два расчета гвардейцев бронебойщиков залегли на холмике. Они не получали приказа отойти и оставались на рубеже, пока не были отрезаны от своей части».

Два расчета; четыре человека, бойцы Беликов, Алейников, Болото, Самойлов. И два противотанковых ружья. Против них — тридцать немецких танков. Пятнадцать танков «запылало на поле неравного боя». Остальные повернули назад. Так сообщала газета.

В гвардейской дивизии, в рядах которой сражаются эти четыре бойца, был митинг. Среди выступавших был Петр Болото *).

«Я сам из Донбасса родом. У меня долгие годы под землей прошли. И коногоном я был, и забойщиком вместе с братьями — Семеном и Дмитрием. Все трое под землей трудились, а теперь все трое за эту землю воюем».

«Утро было. Только мы у себя в окопчиках за кашу сели, как нам кричат танки! Я поставил кашу аккуратно, ду маю: съем еще. (Смех). А у меня все в окопе с той думкой вырыто, чтобы удобнее было: слева — для вещей разных полочка земляная, справа — для гранат».

Первый танк не загорелся, но встал. «Стали мы бить по второму танку, и тут у нас наверное, промахи вышли: от стоял, стоял, и дальше пошел — не попали в него мы.

И тут они все один за другим мимо нас вдоль позиции пошли. Много их было. Я увидел, что много, и просто прямо ребятам сказал: ну что же, за Родину, за Сталина, за жену, за детей — бей по гвардейскому закону! Если пропадем, так все зараз, а выживем — тоже все».

«А огонь от них, прямо сказать, очен сильный был. Все они шли мимо нас и из пушек и пулеметов смолили, так что наш окоп землей забрасывало, — в глазах темно. Просто совсем рядом рвались снаряды ихние. Даже иногда самому удивительно бывало, что живу еще».

«Третий танк так свечей загорелся, что даже никто и не выпрыгнул из него. Я это вижу и Беликову кричу из окопа в окоп: «Ну, как ты, ничего?» «А ты?» «А я тоже ничего». «Ну, — говорю, — значит и хорошо».

«Такой мы о ним короткий разговор все время вели для бодрости духа. Но по обличию видать было, что никто не бледнел, цвет лица не терял».

«И в это время на нас ихний самолет «Рама» пикировать стал. Пикирует и пикирует, и до того эта «Рама» пикировала, что все ложился я, ложился, а потом вскочил на ноги, потому что уже сил моих больше не было, и стал ему по коногонской привычке разные слова кричать — повторить не могу, потому что женщины здесь. (Общий смех)».

«А танки все идут и идут. И до того ружье раскалилось, что пришлось мне уж с Беликовым по очереди стрелять, через раз — то я, то он. Так и продолжалось у нас дело, бились мы с танками весь день. Я стреляю, стреляю, погляжу на Алейникова — вижу, он в лице немного сменился. Ясно, хотя и гвардеец, но парень еще молодой. Я говорю: Алейник, не журись! Не журись, все равно оба живы будем. А Беликов мне из своего окопа кричит: «Смотри, Болото, не промахивайся!».

«A я и сам стараюсь: знаю, что нам промахиваться нельзя, потому что как раз промахнешься, так нам всем за одно конец света будет».

«И тут увидел, что Беликов от ружья оторвался и что-то на бумажке пишет. Я говорю ему: «Что ты пишешь?». Он говорит: «Я боевой листок пишу: за всех нас четверых, что бьемся по-гвардейски, не отдадимся живыми. Пусть от нас память будет. Может, наши придут и найдут».

«Вот какой у нас бой был».

Комментировать это не нужно и нельзя: с такой полнотой сказался здесь весь человек, так хороши и человек, и рассказ, так это высоко. И так человечна эта высота.

Было бы неправильно расценивать этот рассказ, как литературное явление (писать рецензию? — на что? на человеческий подвиг?) Здесь нечто несравненно большее, чем литература. И нельзя подходить к этому «от литературы». Наоборот, к литературе нужно подходить, отправляясь от этого большего.

Уважением к этому большему, к героической действительности, предопределены те требования, которые можно и должно предъявлять к литературе.

Этих требований много. Оскорбительным было бы всякое легкое отношение к неимоверным трудам войны, к людям, которые подымают такую тяжесть. Описание минут перед боем из повести Гроссмана мы привели потому, что эти слова значительны и серьезны, сказаны без ложного пафоса, доходят без повышения голоса.

Здесь бессильна риторика. Не в восклицаниях нуждаются эти люди. Когда Остап опрашивает: «Слышишь ли ты все это?» — Тарас отвечает ему одним словом: «Слышу».

Перед лицом действительности становятся нестерпимыми не только фраза и фальшь какого-нибудь Крикуна, но и любая литературная искусственность и условность. Нельзя людей и события нашей войны втискивать в рамки испытанных временем условно-литературных схем. Сюжет и фабула должны органически вырастать из самой отражаемой писателем действительности, как у Василия Гроссмана («Народ бессмертен»): движение воинской части — это и есть движение самой повести; как в «Алексее Куликове» Бориса Горбатова: сюжет — воспитание бойца, те сопротивления, которые он преодолевает.

С. Лоскутов спрашивал себя: как ему писать о своем пребывании у партизан, — и отвечал: «Буду писать без затей — по порядку, все то, что было в действительности» («Красная звезда»).

«Художественный вымысел» подвергается суровой проверке.

Умелой рукой можно изготовить любое изделие, закрыв глаза, не видя, не слыша; такое изделие останется мертвым; механичность обнаружится сразу.

Минуя фактическую достоверность, вымысел может принимать и легендарные формы — сама действительность легендарна, — если он живет тем же, чем живут теперь люди.

Таковы черты легендарного в рассказе А. Платонова «Старик» («Красная звезда»): «Этот район неприятель называет «зоной мертвого старика», тут будто бы воюет против всех немцев одни мертвый старик». А он — живой. Он говорит о себе: «Раз я старик мертвый — меня уж убить нельзя и одолеть то же самое». Характер главного действующего лица, его слова и поступки — «вымышлены», не так, что в «вымысле» этом — правда: нужно пройти через тяжелые испытания, — тогда не убьют и не одолеют. Можно отметить, что здесь обобщение, «вымысел» даже буквально встретились с действительностью. Уже после того, как рассказ был написан и напечатан, нашелся похожий живой старик (в корреспонденции Е. Кригера из Сталинграда, опубликованной в «Известиях»), заводской сторож: «Я теперь, верно, железный. Меня теперь ничем не убьешь. Меня уж один раз убили».

Приходит конец тем играм в оригинальность, тем попыткам придумывать для себя «свою собственную манеру», тем поискам «особого лица», «индивидуального почерка», которым когда-то уделялось столько времени и внимания. Теперь, кажется, для всех стало очевидным, что не в этих стараниях вырабатывается подлинная индивидуальность, не в этих усилиях литературного себялюбия, а в другом, прямо противоположном движении чувства и воли.

«Думайте не обо мне, а о траншеях», — говорит военный в стихотворении Уитмена. Думайте не обо мне, писателе, не о моей манере, думайте о тех людях, которых я вам хочу показать.

Только так рождается личность художника.

Отдавать чувство и мысль, способности и умение, всего себя тому, что для тебя дорого; так достигается высшее, что может быть достигнуто человеком, — на работе и в личной жизни, на войне и в искусстве.
— *) Его речь цитируем по книге «Законы советской гвардии» (Воениздат, 1942 г.).